Опубликовано: 1800

Праздник к нам приходит

Праздник к нам приходит

Любопытно, почему низшую ступень детского сада называют ясли? Долго рылся в словарях, пока не отыскал это слово на латыни. Оказывается, seminarium. Что значит – питомник. Но есть и синоним – plantarium, то есть отпрыск. Получается питомник отпрысков. Занятно.

А версия, где красуются Ясли Христовы, мне не глянется. Извините.

Я свой seminarium помню отчетливо. В тихий час нас, плантариумов, зверски пеленали и засовывали в спальный мешок, который туго-натуго, как ветчину, обвивали бельевыми веревками. Получалась обездвиженная мумия. От злости и жары я ни разу не заснул, но лежал бездыханным окороком, ибо терпелив. Это был не тихий, а именно “мертвый час”. Мерзость. Merde.

В детском саду нравы были свободнее, но и там днем укладывали. Зала была огромная, вся заставленная раскладушками. Мальчики и девочки располагались в две шеренги, голова к голове.

Воспиталки бродили вдоль лежбища и грозно командовали: “На правый бок!”. Тех, кто уже кемарил, грубо будили. Считалось, что валяться на левом боку вредно и даже опасно. Сердце может остановиться. А пацанам следовало дрыхнуть, подложив молитвенно сложенные ладошки под левую щеку. Руки, спрятанные под одеялом, вели к подозрению, что неслух “ковыряет писюр”. Тьфу. Шайзе.

За три года ни разу не спал. Убедительно притворялся. На левом боку, с целомудренно сложенными руками. Но однажды дал маху, и веки склеила липкая дрема. А тут – “Подъём!” Меня подбросило и развернуло в сторону, где спали девочки.

Напротив сидела ошарашенная со сна Наташка. И я в нее стремительно влюбился. Без дураков. O, Madonna!

Amore mio была маленькая, чуть кривоногая, с трогательной челкой и бантиком. Коротко стриженная, большеголовая, черноглазая. Застенчивая и тихая. Мы чинно гуляли в стороне от всех, и я непрерывно болтал. Будущее покажет, что мне подвластен лишь этот способ ухлестывания. Она внимала, вытаращив и без того огромные глазищи, и уважительно помалкивала. Про первую любовь...

Это была уже дембельская группа, разрешалось уходить домой самостоятельно. Нам с Наташкой было немного по пути. На полдороге работала ее матушка в каком-то загадочном “интернате”.

И всякий раз, прощаясь, я говорил одну и ту же мучительно галантную фразу: “Почему эта дорога с каждым днем становится короче?”.

Однажды мы переходили улицу, и меня сбил, а потом переехал велосипед “Урал”. Наездник визгливо тормознул, боднув головой пространство, оперся на ногу с прищепленной брючиной, вполоборота развернулся и тупо смотрел, выжидая. Рот у него был глупейшим образом раззявлен.

Я поднялся, догнал Наташку и как ни в чем не бывало продолжил монолог, прерванный столь хамски. Стонать и охать, тереть ладошкой спину, которую отутюжили два колеса, придавленные задницей взрослого всадника, было не с руки.

Вечером, переодеваясь ко сну, стянул рубашку, и бабушка, заметив иссиня-черную полосу, тянувшуюся вдоль поясницы, с ужасом воскликнула: “Mein Gott! Was ist das?”. Отоврался кое-как.

После полдника с компотом начиналось чтение сказок вслух. В той же зале, уже свободной от раскладушек, чилдрены рассаживались подковой, в центре которой восседала воспиталка с полными губами и слюнкой, противно пузырившейся в уголку рта. Русские сказки, где скучно валяли дурака иваны, водители самоходных печек на щучьем приводе, меня никак не трогали. Очаровывали восточные – арабские, курдские, персидские. Там были султаны, падишахи, дэвы, джинны. Аладдин с лампой и птица Симург. Эти сладкозвучия туманили взор и пленяли разум. В тот день в аккурат читали какую-то арабеску, я слушал, не дыша.

И вдруг amore mio Наташка в самом жгучем месте повествования встает с места, выходит на середину подковы и просит разрешения отчалить домой. Мне сегодня нужно пораньше, едва слышно пискнула она.

Ольга Порфирьевна глянула поверх линз на нее, потом на меня. Я утопил башку в коленях. Воспиталка подержала паузу за хвост, и он оторвался. “Ступай, – проговорила она нашатырным голосом. – Нынче без провожатых?”. Я поднял голову. Наташка брела к выходу, как на расстрел. Взялась за ручку двери и обернулась, замерев.

Я поднялся. Ноги дрожали. Промямлил хрипло: “Мне это. Тоже. Нужно. Пораньше…”.

Так выглядела первая жертва, принесенная на алтарь Венеры. И, боюсь, последняя.

В Ирму Фогельсоор я втрескался во втором классе. И тоже внезапно, в одно мгновение. Она раздавала тетради. Стерильно крахмальный фартук, идеально подстриженные ноготки, чистый девичий лоб и очень строгие глаза. Нижняя губа казалась полноватой и, кажется, у нее был неправильный прикус – челюсть с подбородком чуть выпирали. Но мне все эти несовершенства безумно нравились. Ирме доверяли ответственную декламацию. “Да разве об этом расскажешь, – гневно вопрошала она, – в какие ты годы жила? Какая безмерная тяжесть на женские плечи легла?”. Стихи мне казались излишне надрывными, но голос Ирмы, сильный и звучный, пускал по спине стаю игольчатых мурашек. И, разумеется, она стала пионерским начальником, принимала рапорты и салютовала сабельными взмахами.

За пять лет мы не обмолвились с нею ни словом, но я, как положено влюбленному антропосу, засыпал и просыпался с ее именем, которое непрерывно пульсировало где-то в мозжечке. Это было стойкое наваждение, бред, горячка, неотвязная и тифозная вполне. Вдруг ее перевели в другую школу, и я не знал, зачем мне жить.

Много позже в каком-то задрипанном доме отдыха собрали во время зимних каникул знатных старшеклассников города. Начинались песни тревожной молодости: портвейн 777, сигареты “Аида”, невнятные потасовки после отбоя. Андрея Муралова, томного красавца с угольными усиками, вынули ночью из постели сговорчивой барышни, которая даже не успела обнажиться. Слово “дискотека” еще не явилось. В ходу были ветхозаветные танцы, где дергались под пластинку с омерзительными Obladi-Oblada. Я не вышел в круг ни разу, лишь стенку подпирал.

Велено было устроить художественный концерт самодеятельности. По одному номеру от школы.

Я по памяти написал диалоги по “Золотому теленку”, где Бендер и Балаганов столкнулись у районного начальничка, выдавая себя за шмидтовых детей. Сам сыграл Остапа.

Пожизненно страдая от чудовищной застенчивости, бываю уверен и свободен лишь на “подмостках”, увы. На фоне других исполнителей, которые фальшиво гнусавили комсомольские песни, наш номер смотрелся прилично. Хлопали. Раскланиваясь, узрел Ирму Фогельсоор, она взирала на меня с изумлением и восхищением. О, как она стала нехороша собой! Стала похожа на женщину трудной судьбы, на мать-одиночку с неряшливо убранными волосами и назревающим в шее зобом. Может быть, мне это показалось в полутьме зала, но я к ней так и не подошел. Заговоры на любовь

Мой донжуанский список выглядит пустынно и скучно, как трудовая книжка исправного работника. Записей там немного. Ну не две, конечно, побольше. Но их не покажу, ничего о них не расскажу, никогда и никому. А в грядущий Валентинов день, который не праздную, мысленно поклонюсь всем девочкам, девушкам, женщинам, которые прошли мимо меня как тени, не коснувшись моего огня.

Ибо сказано давно: “И нашел я, что горше смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце ее – силки, руки ее – оковы; добрый пред Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею”.

Но есть у мудрецов и такое: “И наслаждайся жизнию с женою, которую ты полюбил, ибо это доля твоя в жизни твоей и в труде твоем, которым ты занимаешься под солнцем”.

Вот и выбирайте. А это труднее, чем “валентинку” задарить кому попало и по приколу.

Amen

Оставить комментарий

Оставлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи